Чехов и Гоголь

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 08 Октября 2013 в 16:06, доклад

Краткое описание

В истории русской литературы имена Гоголя и Чехова стоят не близко; тут нет уже и следа той непосредственной и очевидной - даже и в чисто биографическом плане - связи, какая существовала между Гоголем и Пушкиным, где традиция предстает в ясной форме творческого содружества и раскрывается без особых трудов.
Чехов отделен от Гоголя несколькими десятилетиями истории, отмеченной именами Тургенева, Толстого, Достоевского и Щедрина, не говоря уж обо всей «натуральной школе», о Лескове и Григоровиче, о Писемском, Помяловском, Успенском, Гаршине, о писателях второго и третьего плана, без которых история русской литературы - как история - все же не мыслится.

Прикрепленные файлы: 1 файл

ДОКЛАД вер. 1.docx

— 43.66 Кб (Скачать документ)

«Вся Россия показалась мне в  футляре», - писала Чехову читательница, пораженная силой заключенного в  рассказе обобщения. Это была Россия, показанная «с одного боку», как это  удавалось Гоголю.

Обратимся к Катаеву и его  книге «Чехов плюс…». Он призывает  нас пристальнее вглядеться в этот сплав «жизненного» и «литературного», подчиненный творческой воле Чехова.

Более или менее известны возможные  прототипы учителя Беликова –  среди них называли инспектора таганрогской гимназии А. Ф. Дьяконова, публициста «Недели» М. О. Меньшикова, брата писателя И. П. Чехова. Но по способам его создания образ Беликова напоминает гоголевские  типы: соединение гротескного и психологического, «смех сквозь слезы» и главное  – та внутренняя неподвижность, которая  выражается через повторение.

Повторение действия, повадки, излюбленной  фразы – та художественная метка, которая в различных ситуациях  и проявлениях напоминает о неизменной сущности героя-типа. А. Скабичевский первым подметил типическую сущность образа главного героя рассказа: «Личность Беликова является замечательным художественным откровением г. Чехова; одним из тех типов, которые, вроде Обломова или Чичикова, выражают собою или целую общественную среду, или дух своего времени». «Футлярные люди», «беликовы» - эти нарицательные обозначения замелькали в заголовках, на страницах статей. А знаменитая фраза Беликова: «Как бы чего не вышло» - постепенно вошла в обиход, стала общепонятной формулой.

В наши дни, пишет Катаев, появилась точка зрения об «атипичности» героев Чехова.

Действительно, основные герои произведений Чехова изображены иначе. Их суть- не устоявшееся, застывшее, а меняющееся. Они не выражают свою сущность через повторения, а идут через открытия все к новым изменчивым состояниям своего сознания.

Но наряду с такой – собственно чеховской – манерой изображения  человека, в его творчестве широко представлена и традиционная – диккенсовская, гоголевская – характерологическая манера.

Типы в творчестве Чехова есть, и создаются они уже опробованными  в литературе средствами: через характеризующую  их постоянную деталь, неизменную повадку, излюбленную фразу. Чаще всего это  фигуры второго плана. Но в некоторых  произведениях-водевилях, отдельных  рассказах и повестях – они  оказываются в центре. Так произошло  и в рассказах 1898 года, в «Человеке  в футляре», в «Душечке». Наследуя традицию, Чехов неизменно обогащал ее. Он изучал те осложнения, которыми известное и общее обрастает в жизни, в конкретных случаях.

Обрисовка Беликова идет от биологического, характерно-психологического -  к  социальному, к проявлениям природного в общественной жизни. Это неудивительно: Чехов – врач, владеющий естественнонаучной точкой зрения, убежденный, что точные знания и поэзия никогда не враждовали друг с другом.

Сравнение с деревенской затворницей  Маврой дает повод упомянуть о тех временах, когда предок человека «жил одиноко в своей берлоге», упомянуть о явлениях атавизма в человеческой природе. Описание странных и смешных черт характера, внешности, поведения Беликова поначалу и вполне забавно и безобидно. Человек уподоблен животному, улитке или раку-отшельнику – кому же вред от этих существ, которые сами всего боятся?

А далее звучит сигнал, который  был столь понятен современникам  Чехова. Беликов – учитель древних  языков, но во имя чего он их преподавал? Они были для него тем же футляром, «куда он прятался от действительной жизни». Это уже прямой намек на только что завершившуюся эпоху. Преподавание древних языков в гимназиях рассматривалось министрами Александра 3 как средство, признанное отвлечь молодежь от «вредных» увлечений, от интереса к злобе дня. «И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр».

Циркуляры-запреты, отмечает Катаев, столь близкие и понятные Беликову, борются с живой жизнью, с естеством. О циркуляр разбиваются волны плещущего житейского моря: проказы гимназистов, любовные свидания, домашние спектакли, громкое слово, карточные игры, помощь бедным, переписка, т. е. любые формы общения. При всей пестроте и неравнозначности это различные проявления живой жизни.

И подытожено описание Беликова в  характерном для Чехова ключе, все  вершит чисто чеховский парадокс. Человек, который бы должен чувствовать  себя наиболее привычно в среде, им создаваемой, в нравах, им насаждаемых, - первый страдает от них сам.

Беликов, который держал в руках  целый город, сам «скучен, бледен», не спит по ночам. Он запугал прежде всего себя, ему страшно в футляре, ночью под одеялом, он боится повара Афанасия, начальства, воров. Парадокс, вновь подсказанный недавним прошлым – страхом Александра 3, который прятался от запуганных им подданных в Гатчине. Если это и «натура», просто «разновидность человеческого характера», как рассказчик Буркин склонен объяснять явление беликовщины, то сколько же она противоестественна, враждебна самой жизни, саморазрушительна!

Здесь Чехов выступает в роли  ученика Г. А. Захарьина, учившего, что  всякая болезнь интересна прежде всего своими осложнениями. А в литературе прямой предшественник Чехова в таком смелом открытии признаков человеческого, пусть ничтожных, в самом, казалось бы, безнадежном, превратившемся в подобие животного существе, - конечно, Гоголь.

Возможно, цитатой из Гоголя служит упоминание в «Человеке в футляре» о Гадячском уезде, о хуторе, откуда родом Варенька Коваленко. Весь рассказ – история чуть было не состоявшейся женитьбы Ивана Федоровича Шпоньки.

Краснощекая, серьезная или задумчивая, сердечная, поющая, спорящая Варенька, с ее песней «Виют ветры», борщом «с красненькими и синенькими», - это сама жизнь рядом со смертельной заразой – Беликовым. Ее образ – воспоминание об актрисе Заньковецкой, «хохлацкой королеве», с которой Чехов познакомился за шесть лет до того, а в художественной системе рассказа-напоминание о другой жизни, вольной, наполненной движением, смехом. Так же звучала украинская, «малороссийкая» тема и в повестях Гоголя – по контрасту с темой жизни серой и скучной. Чехов отдал дань Украине именно как художник; и здесь он шел за Гоголем.

«Чего только не делается у нас  в провинции от скуки, - замечает рассказчик «Человека в футляре», - сколько ненужного, вздорного! И  это потому, что совсем не делается то, что нужно». И тут гоголевское  противопоставление провинциальной скуки-тому, что «нужно делать».

В другом рассказе трилогии, «Крыжовнике», также разработана чисто гоголевская ситуация. Человек сводит смысл всей своей жизни к вещи, к ожиданию обладания ею – от ружья Ивана Никифоровича до шинели Акакия Акакиевича.

Этот рассказ обдумывался Чеховым  дольше других. По первоначальному  замыслу герой, вырастивший крыжовник, должен был умереть от рака желудка; в финале он сам понимал тщетность  своих усилий: « Крыжовник был  кисел: «Как глупо», сказал чиновник и  умер». Но в окончательном варианте автор делал еще шаг к Гоголю.

С гоголевскими повторами дается описание, по-гоголевски строится фраза: «Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью… Вышла из кухни кухарка, голоногая, толстая, тоже похожая на свинью, и сказала, что барин отдыхает после обеда…» А сам барин «постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, - того и гляди, хрюкнет в одеяло».

Новая концовка истории о крыжовнике также приблизила разработку темы к  Гоголю:

Николай Иваныч засмеялся, минуту глядел на крыжовник, молча, со слезами, - он не мог не говорить от волнения, потом положил в рот одну ягоду, поглядел на меня с торжеством ребенка, который наконец получил свою любимую игрушку, и сказал:

- Как вкусно!

- Было жестко и кисло, - продолжает  рассказчик, - но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас  возвышающий обман».

(И здесь нити протягиваются  к последующей литературе, например, к рассказу Михаила Зощенко  «Коза»).

Картина оживотнения, оскотинивания человека, чувствующего себя при этом счастливым, завершается по-гоголевски: глубоким грустным вздохом рассказчика: «Я видел счастливого человека, заветная мечта которого осуществилась так очевидно…, который был доволен своею судьбою, самим собой. К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию…»

Это гоголевская контрастность, гоголевские  переходы вступают в художественной системе Чехова в новые сложные  связи. Тут не подражание Гоголю, а  стилизация Чеховым гоголевской  интонации с особыми идейно-художественными  целями. Очень важно почувствовать саму эту обращенность к Гоголю, настроенность на Гоголя.

И в рассказе «О любви», наиболее психологичном  в маленькой трилогии, оказывается  гоголевская ситуация несостоявшегося  объяснения и женитьбы.

И хотя в «Крыжовнике», в «О любви» звучит перекличка-полемика с Толстым, с Тургеневым, - «маленькую трилогию» в первую очередь можно в определенном смысле назвать гоголевской трилогией Чехова.

В том же 1898 году Чехов пишет  «Душечку». Героиня рассказа Оленька  Племянникова то и дело меняет свои «общие идеи»; системы жизненных  ориентиров в ее сознании каждый раз  перестраиваются сообразно тому, чем занимается ее очередная привязанность: театральный антрепренер, лесоторговец, ветеринар или маленький гимназист. Если в «маленькой трилогии» каждый из героев прочно уложился в один неизменный футляр, то Душечка, считает Катаев, перепархивает из футляра в футляр, кажется, без особых раздумий. Два поворота одной и той же темы, которая не может не вызвать иронической усмешки над слабым человеком, столь нелепо и алогично пытающегося ориентироваться в жизни.

Но вот растет, растет по ходу рассказа, которым столь восхищался Толстой: видимая пошлая беспринципность  Душечки растворяется в том великом  принципе , носительницей которого она, совсем о том не думая, является, - принципе любви. Не любви-страсти в петрарковском или дантовском смысле, а любви-привязанности, любви-самоотверженности, не находящей достойного, несмешного приложения.

И так же незаметно для себя мы приведены  к пониманию этого Чеховым, как  Гоголь приводил нас в «Старосветских помещиках» от насмешки над своими «пародиями на человечество» к глубокого к нему состраданию . «Но отчего же это очарование? – писал о «Старосветских помещиках» Белинский. – Вы видите всю пошлость, всю гадость этой жизни животной, уродливой, карикатурной и между тем принимаете такое участие в персонажах повести… И как сильна и глубока поэзия Гоголя в своей наружной простоте и мелкости!» Гоголь сам указывал на глубоко сложную природу своего юмора: «Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда Бог знает что взбредет в голову…» («Мертвые души», гл. 3). Чехов в «Душечке», а затем в «Вишневом саде» показал, что он в полной мере овладел секретами этого человечного гоголевского комизма.

Начало 1897 года – поворотный момент в личной и творческой судьбе Чехова. Возраст Пушкина. Вышли «Мужики», и обрушилась волна критических, общественных споров. После «Мужиков», говорил Чехов, он почувствовал исчерпанность для своего творчества мелиховского материала, намечался переезд в иные края. Тогда же наступила творческая пауза, время раздумий, выбора новых путей. И в это самое время, как и за десять лет до того, после ухода из малой прессы и накануне «Степи», Чехов обращается к тому же живительному источнику-Гоголю. 98й год дал литературе два шедевра- «Человека в футляре» и «Душечку».

 

 

«Средний  человек» в творчестве Чехова

 

В конце 19 века резко возрос круг новых, неизвестных дореформенной России, профессий, званий, занятий и других характеристик общественного человека. «А наша жизнь сделалась гораздо сложнее, чем прежде. Прежде были, кроме крестьян, только чиновники, купцы и духовенство. Но 30 лет как явились новые люди… Число образованных людей возросло, профессии стали свободнее…» Появились: инженеры, техники, телеграфисты, статистики, земские врачи, фельдшеры и офицеры.

Чеховские дворяне, пишет Катаев, еще остаются помещиками, офицерами, чиновниками. Но и они показаны в ракурсе, уравнивающем их с представителями остальных сословий. Массовое разорение, оскудение заставляло дворян искать новые средства к существованию. При этом большинство из них расстались с осознанием собственной сословной исключительности. В «Моей жизни» дворянин – потомок аристократического рода поступает в телеграфисты, в подчинение инженеру, потомку ямщиков, затем становится рабочим-маляром. Барон Тузенбах готов поехать служить на кирпичный завод. В общий водоворот жизни капитализирующейся России вовлекались миллионы людей, прежде разделенных резкими сословными перегородками.

Маленький человек в традиционном столкновении со «значительным лицом» стал героем рассказов о «толстых и тонких» Чехова-юмориста, который  пародийно переосмыслил эту тему.

«Средний человек» в литературе второй половины 80х годов, в т. ч. и в «серьезных этюдах» Чехова - объект не экзотический. Жизнь, которой  он живет, признается авторами единственной действительностью и единственной заслуживающим внимания объектом изображения. В литературе предшествующих 10летий (от Пушкина до Тургенева и Достоевского) быт, среда – это то, что  противостоит идеалам героя, или опять-таки экзотический объект иронии, любования, обличения (от Гоголя до Островского). 80е гг в литературе определили категории обыденности, повседневности как основную, единственную сферу бытия героев, сферу происходящих событий, назревающих конфликтов.

Информация о работе Чехов и Гоголь