Равнобедренный Урал

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 20 Декабря 2011 в 07:31, реферат

Краткое описание

Равнобедренный Урал (Пермь, Свердловск, Челябинск) явился в Москву не «без родовспомогательницы», а по единодушному приглашению студии Кирилла Ковальджи, — в начале 80-х под крылом Ковальджи собирались все «альтернативные» без камня за пазухой на злобу дня. Уральцы под декламацию стихов показывали слайдовую акцию «Кадриорг», пропуская луч через стеклянный вращающийся куб, наполненный красками разной консистенции, получалось на выходе вроде пятен Роршеха, выкрутасы именовались — авангард. К слайдам из-за непредсказуемости их качества относились в те времена пристрастно, видя в них перст анархии, сбой системы.

Прикрепленные файлы: 1 файл

Равнобедренный Урал.doc

— 59.50 Кб (Скачать документ)

Равнобедренный  Урал (Пермь, Свердловск, Челябинск) явился в Москву не «без родовспомогательницы», а по единодушному приглашению студии Кирилла Ковальджи, — в начале 80-х под крылом Ковальджи собирались все «альтернативные» без камня  за пазухой на злобу дня. Уральцы под декламацию стихов показывали слайдовую акцию «Кадриорг», пропуская луч через стеклянный вращающийся куб, наполненный красками разной консистенции, получалось на выходе вроде пятен Роршеха, выкрутасы именовались — авангард. К слайдам из-за непредсказуемости их качества относились в те времена пристрастно, видя в них перст анархии, сбой системы.

Последовал ответный визит на корежистый Урал, и я  ощутил себя не в своей тарелке  еще в капсуле самолета, где  в иллюминаторе я засек встречную  машину и пробрало вдруг: судьба дрожит под микроскопом, безо всякой поддержки тело мое покоится в фатальном снаряде, в ореоле возможностей лобового сшиба, а реакция пилота — чепуха. И смерть, и эротическая ласковость воздушных ям — патрулировали авиакоридор на Урал.

В Перми наши чтения были сходу арестованы без  объяснений, несмотря на могучие афиши  и возбужденную публику. С помощью  этих афиш и моего московского  документа мой друг поэт Виталий  Кальпиди ходил к ментам в винной очереди требовать жетоны на спиртное, и мы были увешаны жетонами, как собаки. Разгрызя ледяной коньяк и заев его березового вкуса вокзальной куриной лапой (по утверждению Кальпиди, птица в жизни была черно-белой), мы комфортабельно доехали до Свердловска и опохмелились на развалинах свежевзорванного Ипатьевского особняка, где красноармейцы расстреляли Романовых. Я оглядывал мистериальную округу в каком-то полубессознательном оцепенении, с ограниченной свободой движений, как луноход. Или в тесноте моего тела кто-то еще пытался раздеться. Над головой у меня предчувствовалась зависшая Шамбала, за спиной находились евразийские степи, и, если бы я не понимал языка и не различал сопровождающих по именам, у меня бы исчезли все ориентиры, кроме органов восприятия.

Свердловск был  как корундовая игла, прыгавшая лихорадочно где попало, страх искрился в воздухе острыми ребрами воинских звезд, вроде и нет на виду никаких географических гор, но повсюду дискретность, усилие вгрызания и ощерившаяся самоцветная ломота; темная тревога не оставляла абсурдные цепи событий. Антрепренер наш, он же и конферансье, вышел на публику в валенках, пьян, и пересказывал диковинные астрологические доктрины со сцены перед каждым объявленным текстом. После чтений все разбрелись кто куда, дав клятвы где-то собраться, и это случилось, наконец. Водка падала к уровню моря, девицы отчаянно танцевали, и одна, плясавшая с особым прискоком, на прощание подарила мне костяную нэцкэ, сказала, что — зэковской работы. Это был скрупулезно выделанный мужской член. Я сунул штуковину в сумку, решив переподарить талисман в ЦДЛ некой целомудренной даме, собирающейся на лекции в Штаты. И. о. гида пояснил, что у плясуньи была нога протезированная и полукостяная: несколько лет назад группа депрессивных филфаковцев бросилась под поезд, их всех разметал по вселенной гордый локомотив, а она, уцелевшая, пробилась к начинающим поэтам и выучилась заново танцам.

Ужинали мы у  знаменитой вдовы, чей муж, непризнанный художник, изображавший в сюрреалистическом  направлении свой мистический опыт, умер в неурожайный на картофель год в деревне, и бедной женщине десяток раз пришлось открывать крышку домовины по подозрению в контрабанде картошки на всех постах ГАИ, пока она на грузовике транспортировала покойника в Свердловск.

Вдова явилась  не сразу, но в концертном платье с  бюстом навыкат, когда мы уже прикоснулись к принесенному приживалкой вину. Сперва нам показали картины, они шли с комментариями. «...Вечно ль мертвого супруга / Из могилы вызывать?» — вспоминал я Пушкина, а затем вдова обчитала нас собственными стихами, из которых запала рифма «торт–аборт». К несчастью, я комплиментарно высказался — стихи были тотчас предложены мне для журнала. Под занавес вдова детально рассказала, как она умудрилась родить четырех недоносков: первые два появились по доброй воле мужа, а остальные были зачаты с хитростью: муж-сюрреалист обычно вылазил из постели, чтобы перекурить в коридоре, и, стягивая презерватив, молодецки швырял его в сторону отворенной печки, но не все баллоны, к удовольствию злоумышленницы, попадали в огонь — тогда-то поэтесса успевала туда-сюда проворно выудить наследственную информацию и смазать спермой свое лоно, и вызревал, пучился незапланированный плод — вопреки и во имя. Я вспомнил, что в «Огненном ангеле» Брюсов замечает, что сперма дьявола ледяной температуры. Впечатлительный и мнительный, дрожал я до самой Москвы.

В таких страстях, в надрыве и в миллиметре от аннигиляции сварился Урал в моем визитерском опыте. И какой-то маниловской  утопией казались проросшие на этой земле приворотные русские стихи, лишенные лексической однородности и академического крючкотворства. Мне открылись образы тревожные, озабоченные наполнением, зудящие в точке опоры и вибрирующие в наваждениях разбегания. Как лабораторная очевидность, стояла «запаянная плотность пустоты — дым плоти, что вцепился в позвоночник». Я оказался в Челябинске у Кальпиди и огляделся.

Челябинск, чья  карта-схема напоминает крест, воздвиг  памятник Курчатову: выпроставшийся из тугой тьмы в отвесном балахоне, заторможенный перед бездной  созданной им водородной бомбы, — советский ученый мозговитый. Он развернут на широченный проспект, над которым — провода, но не токи по ним бегут, а собаки электрические хвост в хвост; учрежденческие храмины так продуманно разнесены, чтобы в случае взрыва не задеть друг друга оседающими обломками. Неуютное место. За спиной академика — две окривевшие стелы, из которых рвутся в стык друг к другу ломаные стрелы частиц бесовски разъятого нуклеарного ядра, как вставшие дыбом космы волшебника Изумрудного города, и между стелами — дематериализованная голова повелителя в вакуумном кошмаре.

Это инфернальное изваяние, радость человечества, мне  демонстрировал челябинский психиатр Ч. Человек настолько известный  в городе, что только мы подъехали  к монументу, как несколько жовто-блакитных  ментовских кукушек, стоявших по периметру площади, разом завелись и разъехались в ночь с появлением нашего «мерседеса», оставив нас созерцать без помех исчадие физики под атомным зонтиком. А уж в квартире психиатра совсем трудно расслабиться. Йодистые лампы с узорчатыми чугунными абажурами, обвешанные гирляндами глиняных глазурных свистулек и гипсовых трубочек, в которых сращиваются реальные и потусторонние пространства, и полые кости горных копытных, издающие пассивный далекий звук, зовущий к участию в погребальных шествиях, шаркающих по «тибетской книге мертвых». На восьмигранных столиках из малахитовых распилов стояли мониторы, грудились видеокассеты и валялись мордовские цепи, червленые перстни, веретена, прялки и другие целительные атрибуты психодрома челибомского. Телефон, привезенный из Англии, в виде дракона, лакающего кровавую массу из пепельницы под носом, издавал скрежет — запись открывающейся гробовой крышки, и чудились суеверные марктвеновские негры и гоголевские колдуны на днепровском повороте. Культ экрана так серьезен в этом чревовещательном уральском логове, что хозяин попросил меня читать стихи, поставив между мною и собой толстое стекло. Уж не знаю, каким он нашел мое лицо через перегородку, но сказал с профессиональной самоуверенностью, что у меня хороший (правильный?) затылок. Все-таки он был только виртуальным врачом, хоть и говорил, глядя на пациента, словно в пробирку: «Два мертвых на поясе и один на ухе. Щас уберем...»

Двух магов  я встретил в Челябинске, и одним  из них был Кальпиди, а другой — Юрятин, о котором будет сказано ниже. Кальпиди костист и нервозен. На первом же году обучения в Пермском университете поэт подвергается отчислению «как идеологически незрелый», а в Челябинске попадает в местную «контору» и после двухнедельных бесед направляется на работу в трудовой коллектив на предмет «положительных влияний рабочего класса на неокрепшее сознание». У него типичная маяковски-бунтарская биография, которой он распоряжается, как автомат среди автоматов, и, действительно, в своем CV Кальпиди пишет: «В 1975 году прямо с медкомиссии в военкомате препровожден в психиатрическую больницу, где после месячного пребывания поставлен диагноз циклотимии; врачи сами предложили выбрать статью, объяснив плюсы и минусы различных диагнозов; гэбисты выразились куда проще: “Не тебе противопоказана армия, а ты ей...”» От желтого дома до Клуба поэзии — один шаг, он и был проделан, и Клуб заработал в 1985 г. Но одно только речевое, студийное общение, напыщенные «турниры» поэтов и застольная глушилка не удовлетворяли уровню подоспевшей гласности, логично настроенной на печать, да еще похмелье барабанило спозаранку: печать. А для печати нужны были деньги, а для их выковыривания — что-то вроде взаимопонимания с социальными агентами мира сего. Для Кальпиди в годы прерванного студенчества паноптикум персонализированных общественных норм раскрылся как самодостаточный для материалистического опыта, и перекатный Кальпиди, этот сумчатый городской сумасшедший, как Сковорода, вышагивал между Харьковом, Киевом и Черниговом от одной друкарни к другой, — так, по уральскому треугольнику передвигаясь, стал наш поэт понимать неподсудность большинства: «всякому городу свой нрав и хвала», ничего не попишешь. Для начала Виталий с Владимиром Абашевым, зав. кафедрой Пермского университета, самоотверженно опубликовали и бесплатно распространили 11 книг тех авторов, которые, по их выражению, «вряд ли когда-нибудь будут изданы». Класс такой самооценки в том, что детей региональной культуры наконец приняли в поэты такими, как есть, без идеологии, вкусовой предвзятости и хамства.

В двух часах  лету от Москвы верхушка лучше знала  свою богему: кто по долгу службы, кто из-за общинного уклада бытовой  информации. Если не тот же механик, то общий компьютерщик или психиатр-колдун, гимназия для сорванцов или дорога к ней, или расстояние между отцами до скамьи подсудимых. А пермский балет? На спектакли завозят банкирские розы, выращенные без шипов, чтобы прима не поколола ножки, когда ее заваливают растениями во время танца, а если хочешь пулю в лоб — покрутись у дверей гримерной. Все учтены в провинции, и на каждую обезьяну свой факир. В основе отношений между спонсорами культурных проектов и творцами лежит, безусловно, частная жизнь, и в случае с уральским треугольником — краеведческий пафос, великие примеры балетного дилера Дягилева и евразийство Осоргина — традиция. И создается на Урале культурный Фонд с колоритным, породистым названием «ЮРЯТИН», где и свист, и вой шахтной клети, и лютость нагайчатая, и азиатчина и сияние закромов прослушиваются. Одноименный южноуральский город размещается и на страницах «Доктора Живаго». Из пастернаковской метели появился этот сказочный Юрятин, я же в Москве был убежден, что человек с такой фамилией — реальное лицо, один из тех предпринимателей, кто в пору первичного накопления и золотой лихорадки сколотил немереный капитал, кто ходит с вольтовой дугой в очах; собирался я прямо у такого охотника брать интервью. Юрятин. Юрятин на длинношерстном коне в длиннополом бордовом пальто. Юрятин в кресле, завернутый в халат, как литой иероглиф. Юрятин — куда ни кинь. Подпись — Юрятин.

«О планах никогда  нет смысла говорить определенно, —  усмехается Кальпиди, теперь уже директор отпочковавшегося от Юрятина Фонда  ГАЛЕРЕЯ, — мы живем в режиме “камикадзе”  — любая задумка может стать последней по финансовым причинам». И это — романтика предела. Самый устойчивый предел, которого не свернешь, — геометрический треугольник, хотя бы и уральский, в который концентрическим оком вчерчен зороастрийский Аркаим.

«Нет ни закономерности, ни случайности. Закономерность и случайность — это транскрипции неких сочиненных нами пауз. Все действует через чудо», — говорит Кальпиди.

ЭМБЛЕМА

В этом утверждении  последняя фраза звучала необычно для позитивистски настроенной  атмосферы московского артмира, от которого Виталий Кальпиди независим, но который где-то болтается на файле, как-то учитывается. Мы с Виталием, так долго не видевшиеся, и оба давно не посещавшие Москвы, перемалывали с пристрастием, что случилось с художниками, чьи фигуры мы видели последний раз в начале 90-х на «линии отреза», за которой наступила война на Кавказе и посткоммунистический быт. Виталий приехал ко мне, и мы на несколько дней (дело происходит летом 1995 г.) забаррикадировались в моей московской квартире, включили магнитофон и решили провести «обмен мнениями» на тему «Новые стилистические конвенции. Подъемная сила и балласт художника». Для проведения такого воображаемого семинара «на двоих» мы сделали предварительные допуски в оценках и условные предположения.

Оба мы отказывали столице в сильных энергиях. Пиры, презентации, выставки «отцветших» на Западе знаменитостей, буйство криминальной хроники и т. п. нас не убеждали, что это именно то место, где озабочены поэзией. Место, которое постоянно сдается внаем, как пляжный лежак, и где непонятно что производят (да и нужно ли?). На самом деле рационализм и меркантилизм поглощали. Тотальная абсорбция приводит к самозабвению и автоматизму — одна из идей Чарльза Бернштейна в трактате «Artifice and Absorption». Слабость города была для нас его новизной и удивляла. В центральном детинце, в Москве, обсуждаются массовые достоинства не культуры, а цивилизации. И хотя эти понятия неразрывны, они все же разнятся по принципу удовлетворения от обоих видов деятельности. Прикосновение к культуре приносит удовольствие, если эта культура больше нас, если в ней есть избыточность для вопрошающего, если «ты больше, чем просят, даешь»; от цивилизации мы получаем удовольствие, если находим экономность при пользовании ею. Цивилизация тем приятнее, чем легче обращение с орудиями и доступ к ним, чем они милее, тем выше мы оцениваем эмоционально их действие, наслаждаясь управлением, вождением. Любим пальчиковые батарейки, легкие кнопки, дигитальные панели, малые неопасные токи, дымчатые рассеянные тона излучателей и т. п., когда все под рукой. А искусством представляется всякая напряженность, требующая лишнего шага в сторону. В искусстве черта экономности воспринимается как следствие виртуозности, точности и своевременности, опыта притертости к инструменту. Именно ценность инициативы с ее неизбежной избыточностью оказалась скомпрометированной в московской литературной и артистической среде, как когда-то футуризм. Это было ожидаемо для города, решившего жить буржуазно, но не свойственно ему пока что. Опять идея опережала реальность. В конце концов, настоящая буржуазная жизнь предполагает четкое расписание с сознанием того, что вот, ты — родился, а вот — умрешь, и высовываться — это признак то ли плохого вкуса, то ли провинциальности и босячества. В России 95-го остатки инициативности в предложении новых имиджей свелись к маргиналиям, неучтенным в вавилоне, и к прорывам никогда не равнодушных к Москве провинций: децентрализация тянет одеяло на себя; экономность в искусствах провинций еще лежит в сакральной сфере мастерства, памяти о ремеслах, где действует спиритуальность передачи первородства и ученичества, изжитая в центрах. В Москве все сами по себе, и претензия качества стерта стилистическим плюрализмом.

Виталий Кальпиди казался мне в те дни последним  поэтом попытки. Хронологически. И его опыт давал повод еще раз прикинуть московскую ситуацию и задать ей театрализованную эмблематику.

Информация о работе Равнобедренный Урал